Я не любила эти загородные поездки. Всегда было холодно, всегда скучно.
Леонид Андреев вставал в 8 часов вечера. Ходил по своему длинному темному кабинету, увешанному собственными произведениями, — он был недурной художник-любитель. Картины эти были всегда завешаны темными занавесками, которые он отдергивал только перед избранными.
Он много и хорошо рассказывал. Шагал по своему темному кабинету и рассказывал.
Произведения свои он диктовал переписчице по ночам.
Шагал по темному кабинету — маленькая лампочка горела только около пишущей машинки. Все располагало к глубокой неврастении.
Он обожал свою старушку мать. Подшучивал над нею. Привязывал к ее ночным туфлям длинные нитки и подсматривал в щелку двери. Только что старуха наладится надеть туфли, он дернет нитки — и туфли побегут вон из комнаты. Или соберет в передней все калоши и повесит их на верхнюю вешалку, предназначенную для шляп, а потом сам и спросит:
— Куда это калоши делись?
Старушка побежит искать.
— Да ты посмотри, что тут делается! — кричит он. — Подыми голову!
Та, конечно, ахает, удивляется, пугается — может быть, просто в угоду ему. Они трогательно любили друг друга.
Он очень тяжело переживал войну. С нетерпением ждал газет. У него было плохое сердце, и эти волнения доконали его. Когда он умер, старушка мать ходила на могилу с газетами и читала ему вслух. Потом рассказывали, будто она повесилась. Не знаю.
Во время нашего знакомства он был уже в зените славы, а с такими захваленными людьми общаться трудно.
Но в славе его было много горького.
Русская слава далеко не похожа на славу европейскую. В Европе народ любит своих героев. Россия их не любила. Она любила только глазеть на них в театрах, на собраниях. Такое глазенье и вызвало знаменитый вопль Горького:
— Чего вы на меня смотрите? Я не балерина и не утопленник.
Окружали и смотрели беззастенчиво, невежливо, тупо. Кажется, даже обменивались вслух замечаниями. Это раздражало. Герой делал вид, что не замечает, но невольно жесты его делались неестественными, голос — фальшивым. И получалось впечатление, что он кривляется.
Но только в этом и выражалось поклонение толпы. Зато с какой радостью подхватывались слухи, что он любит выпить, или играет в карты, или изменяет жене: «Э, не лучше нас, грешных, а туда же, лезет в знаменитости».
Письма герой получает большей частью ругательные или, в лучшем случае, назидательные, так сказать, направляющие на правильный путь…
— Я уж от него почту прячу, — говорила мать Леонида Андреева. — У него сердце больное, а они все бранятся и бранятся — и чего только им нужно?
Он и сам жаловался:
— Господи! И как им всем не стыдно, и как им всем не лень! Ни одной почты без ругательного письма не обходится.
— Ничего, голубчик, радуйтесь, это и есть популярность. Бездарности писем не получают.
Да, ничего не поделаешь. Недаром Пушкин предупреждал:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной…
Но письма пишут, именно когда герой находится в зените славы. Вероятно, чтобы не зазнавался.
* * *
Как-то повел меня Леонид Андреев в свою ложу на премьеру своей пьесы, называлась она, кажется, «Великие тени». Она недолго продержалась в репертуаре, но была интересна. Навеяна Достоевским, его типами, и рассказывала почти его жизнь.
Автор сидел рядом со мной и держался на редкость спокойно. Мне это понравилось.
* * *
До сих пор не могу понять, почему вся эта группа знаменитых писателей так странно одевалась. Я понимаю еще уайльдовцев, которые носили байроновские воротники. Это было романтично, и хотя глупо, но красиво. А эти косоворотки, суконные блузы, ременные кушаки. Некрасиво и крайней необходимостью не вызвано. Блузу носил Горький, носил Скиталец, Андреев, Арцыбашев. Мелкая сошка не носила. Не смела. (Куда лезешь!)
Немудрено поэтому, что публика собиралась и глазела.
Иногда между ругательными письмами прославленные писатели получали дамские истерики: «Хочу иметь от вас гениального сына, не откладывайте».
Леонида Андреева Россия любила. Слава пришла к нему бурным потоком, поэтому и письма хлынули дождем.
Между прочим, вполне в натуре русского человека от восторга выругаться:
— Ах, черт его распронадери, до чего он, однако, талантлив!
Но письма диктовались все-таки не восторгом, а откровенной злостью:
— Возомнил себя гением. А вот мне и не нравится.
От писателя требовали не только таланта, но еще и высокой нравственной жизни. Писатель должен быть мудрым учителем. Даже к веселому Аверченко приходили люди решать сложные проблемы бытия:
— Как жить? Научите!
А если учитель не на высоте, ему несдобровать:
— Написал рассказ про бедного ребеночка, а сам, говорят, жену бросил.
«... Ты царь. Живи один…» Трудно. |